Лето Господне

Рассказы И.С. Шмелева
8eefcfdf5990e441f0fb6f3fad709e21

Иллюстрация к книге Шмелева И.С. 'Лето Господне'

8eefcfdf5990e441f0fb6f3fad709e210">


 

 

Яркое солнце в детской, - не летнее-золотое, а красное, как зимой. Через голые тополя все видно. Ночью морозцем прихватило, пристыли лужи. Весело по ним бегать - хрупать, но теперь ничего не хочется. Валяются капустные листья по двору, подмерзшие, похожие на зелено-белые раковины, как в гостиной на подзеркальнике.

Вбегает Маша, кричит, выпучивает глаза:

- Барышни, милые… к нам пироги несут!…

Какие пироги?… Мы, будто, и забыли: отец именинник нынче! смч. Сергия-Вакха, 7 октября. А через два дня и матушкины именины. Какие именины теперь, плохо совсем, чуть дышит. Теперь все страшное, каждый день. Анна Ивановна вчера сказала, что и словечка выговорить не может, уж и язык отнялся. А сегодня утром и слышать перестал, и глазки не открывает. Только пальцы чуть-чуть шевелятся, одеяло перебирают. Такое всегда, когда отходят. Сегодня его причащал о. Вир. Нас поставили перед диваном, и мы шепотком сказали: «поздравляем вас с Ангелом, дорогой папашенька… и желаем вам…» и замолчали. Сонечка уж договорила: «здоровьица… чтобы выздоровели…» - и ручками закрылась. Он и глазками не повел на нас.

После соборования мы совсем перешли в гостиную, чтобы быть рядом со спальней. И теперь, это не гостиная, а все: тут и спим на полу, на тюфячках, и чего-нибудь поедим насухомятку. Обед уж не готовят, с часу на час кончины ожидают.

Ради именин, Марьюшка испекла кулебяку с ливером, как всегда, - к именинному чаю утром. Родные приедут поздравлять, надо все-таки угостить. День Ангела. Из кухни пахнет сдобным от пирога, и от этого делается еще горчей: вспоминается, как бывало прежде в этот радостный и парадный день. Сестры сидят в уголку и шепчутся, глаза у них напухли. Я слышу, что они шепчу т, обняв друг дружку:

- А помнишь?… а помнишь?…

Сонечка вскрикивает:

- Не надо!… оставь, оставь!… - и падает головой в подушку.

Опять прибегает Маша, торопит-шепчет:

- Что же вы, барышни?… уж поздравлятели приходят… один с пирогом сидит… а вы все не одемши!…

Сонечка вскрикивает:

- Вот ужас!…

Я иду на цыпочках в столовую. В комнатах очень холодно, Анна Ивановна не велит топить: когда кто помирает, печей не топят. Я спросил ее, почему не топят. Она сказала - «да так… завод такой».

В передней, на окне и на столе, - кондитерские пироги и куличи, половину окна заставили, один на другом. У пустого стола в столовой сидит огородник-рендатель Пал-Ермолаич, в новой поддевке, и держит на коленях большой пирог в картонке. Чего же он дожидается?…

Я шаркаю ему ножкой. Он говорит степенно:

- Наше почтение, сударь, с дорогим имененничком вас. Папашеньку не смею потревожить, не до того им… маменьку хоть проздравить. Скажи-ка поди: Павел, мол, Ермолаич, проздравить, мол, пришел. Помнишь, чай, Павла-то Ермолаича? сахарный горох-то на огородах у меня летось рвал?…

Я убегаю: мне чего-то неловко, стыдно. Выглядываю из коридора: он все сидит-дожидается, а никто и внимания не обращает. Я останавливаю Сонечку и показываю на Пал Ермолаича:

- Он уже давно ждет… - говорю ей, - а никто и…

Она отмахивается и делает страшные глаза.

- Го-споди… как только не стыдно беспокоить!… не понимает, что… Боится, как бы другому не сдали огороды, вот и таскается с пирогом!…

От этих слов мне ужасно стыдно, я даже боюсь смотреть на Пал Ермолаича: такой он степенный, - «правильный, совестливый человек», - Горкин говорил. Ему по уговору надо нам сколько-то капусты, огурцов и всякого овоща доставить, а он больше всегда пришлет и велит сказать: «не хватит - еще дошлю». Ждет и ждет, а никто и внимания не дает.

А пироги все несут. И кренделя, и куличи, и просвирки. Сегодня очень много просвирок, и больше все храмиками, копеечных, от бедных. Из бань принесли большой кулич с сахарными словами - «В День Ангела», и с розочками из сахара. А Пал Ермолаич все дожидается с пирогом. Может быть, чаю дожидается? Слава Богу, выходит Сонечка в говорит, что мамаша просит извинить, она там, и благодарит за поздравление. Пал Ермолаич хочет отдать ей пирог в руки, но она отмахивается, вся красная. Тогда он говорит ласково и степенно:

- Это все я понимаю-с, барышни,… такое горе у вас. А пирожок все-таки примите, для порядка.

Он ставит пирог на стол, крестится на образ, потом кланяется степенно Сонечке и уходит кухонной лестницей. Я думаю, смотря ему вслед, на его седые кудри: «нет, он не для огородов пришел поздравить, а из уважения». Мне стыдно, что его и чайком не угостили. А отец всегда, бывало, и поговорит с ним, и закусить пригласит. Я догоняю его на лестнице, ловлю за рукав и шепчу-путаюсь:

- Вы уж извините, Павел Ермолаич… не угостили вас чайком… и у нас папашенька… очень плохо… а то бы… - у меня перехватывает в горле.

Пал Ермолаич гладит меня по плечику и говорит ласково и грустно:

- Какие тут, сударь, угощения… разве я не понимаю. Когда папашенька здоров был, всегда я приходил проздравить. Как же болящего-то не почтить, да еще такого человека, как папенька! А ты, заботливый какой, ласковый, сударик… в папашеньку.

Он гладит меня по голове, и я вижу, какие у него добрые глаза. Я бегу к Сонечке и говорю ей, какой Пал Ермолаич, и как он папашеньку жалеет.

- А ты… - «для огородов»!… Он пришел болящего почтить… а пирог… для порядка!…

Сонечка очень добрая, все говорят - «сердечная»; но только она горячая, вспыльчивая, в папашевьку, и такая же отходчивая. Она сейчас же и раскаялась во грехе, крикнула:

- Знаю! знаю!… дурная, злая!… мальчишка даже казнит меня!…

Понятно, все мы расстроены, места не находим, кричим и злимся, не можем удержаться, - «горячки очень», все говорят. Я тоже много грешил тогда, даже крикнул Горкину, топая:

- Все сирот жалеют!… О. Виктор сказал… нет, благочинный!… «на сирот каждое сердце умягчается». Папашенька помирает… почему Бог нас не пожалеет, чуда не сотворит?!.

Горкин затопал на меня, руку протянул даже - за ухо хотел… - никогда с ним такого не было, и глаза побелели, страшные сделались. Махнул на меня сердито и загрозился:

- Да за такое слово, тебя, иритика… ах, ты, смола жгучая, а?!. да тебя на сем месте разразит за такое слово!… откудова ты набрался, а?!. сейчас мне сказывай… а?!. на Го-спода!… а?!.

Со страха и стыда я зажмурился и стая кричать и топать. Он схватил меня за плечо, начал трясти-тормошить, и зашептал страшным голосом:

- Вот кто!… вот кто!… о н и это тебя… о н и!… к папашеньке-то не смеют доступиться, страшатся Ангела-Хранителя его, так до тебя доступили, дите несмыслвное смутили!… Окстись, окстись… сей минут окстись!… отплюйся от н и х!… Да что ж это такое, Го-споди милостивый?!.

Потом обхватил меня и жалобно заплакал. И я заплакал, в мокрую его бородку. А вечером поплакали мы с ним в его каморочке, где теплились все лампадки. И помолились вместе. И стало легче.

А пироги все несут и даже приходят поздравлять. Тетя Люба приехала с утра, удивилась на пироги и велела Маше завязать звонок на парадном. Но и без звонка приходят. Не дозвонятся - с заднего хода добиваются. Сонечка за голову хватается, если кто-нибудь не родной:

- Боже мой, все перепуталось… - такое горе; а нам сладкие пироги несут!…

- Да все же любят папашеньку, из уважения это… для порядка!…

И Горкин ее резонил:

- Да что ж тут, барышня, плохого? плохого ничего нет. А каждый так, может, в сердце у себя держит… Сергей Иваныч вживе еще, а нонче День Ангела ихнего, хошь напоследок порадовать. А что хорошего - все бы и отворотились?!. Ну, сказали бы, чего уж тут уважение показывать, все равно конец. И пускай несут, нищим по куску подадим, все добрым словом помянут.

А я таю про себя, думаю-думаю: и вдруг, радость?! вдруг, чудо сотворится?!. И верю, и не верю…

В зале парадного стола нет, только закусочный, для родных. Матушка и к родным не выходит. Встречает тетя Люба, Сонечка - «за хозяйку»: ей пятнадцать вот-вот, говорят - вот уж и невеста скоро. С гостями как-то порадостней, не так страшно. Анна Ивановна манит нас в детскую и дает по куску именинного пирога с ливером. Мы едим, наголодались очень. А я все думаю: и вдруг, чу-до?!.

По случаю именин Марьюшка сама надумала сготовить обед, нас накормить. А для гостей пирог только и закуски. Обедаем мы в детской, и с нами Анна Ивановна. Обед совсем именинный, даже жареный гусь с капустой и яблоками, и сладкий пирог, слоеный. Анна Ивановна только супцу с потрохлми хлебнула ложечку, а все нас заставляет есть: «хорошенько кушайте, милые… надо вам силушки набираться, а то заслабнете». И я думаю: «хорошо, что с нами Анна Ивановна… ну, как бы мы без нее?!.» Такая она всегда спокойная, - Сонечка про нее сказала - «это такое золотце, такая она… как лавровишневые капли!» - и когда с ней, все ласковые и тихие. Сегодня она не в светлом ситце с цветочками, а в темноватом, старушечьем, горошками. Сонечка ее спросила, почему она для именин старушечье надела, а она сказала:

«да зимнее это, потеплее… на дворе-то вон уж морозит».

А к концу обеда радость принес нам Горкин:

- Папашенька миндального молочка чуточку отпил! будто даже поулыбался. А то два дни маковой росинки не принимал.

И вдруг, лучше ему станет?!… а потом еще лучше, лучше?… У Бога всего много.

После обеда мы идем в столовую, на шерстяной диван. Так привыкли за эти дни, все в уголку сидим, друг к дружке тискаемся, все ждем чего-то. На окнах, на столе и на диване даже - кондитерские пироги и куличи. Сестрицы, и

не открывают их, как было всегда раньше, - «а этот какой, а этот?…» - до пирогов ли теперь. А мне хочется посмотреть, есть из знаменитой кондитерской пирог-торт, от Эйнема или от Феля. Но как-то стыдно, теперь не до пирогов.

Опять зазвонили на парадном. Звонок, что ли, развязался? - все даже вздрогнули. И родные, и неродные приезжают, справляются, как папашенька. В комнатах ужасный беспорядок, пол даже Маша не подмела. Валяется бумага от закусок, соломка от бутылок. И гости какие-то беспонятные: и родные, и так, знакомые, даже и совсем незнакомые, ходят из залы в столовую, из столовой в залу, носят стаканы с чаем и чашки на подносах, курят, присаживаются, где вздумают, закусывают - сами нарезают, корки швыряют сырные… смотрят даже, какие пироги! Никто за порядком не наблюдает. Сонечка тоже на диван забилась, руками глаза закрыла. А она старшая, «за хозяйку», матушке не до этого. И тетя Люба куда-то подевалась, и Горкин на дворе - ситнички и грошики нищим раздает - «во здравие». Никогда столько нищих не набиралось. Две корзины ситничков и «жуличков» принесли от Ратникова, - и не хватило. Уж у Муравлятникова баранок взяли, по пятку на душу. Я выбегал за ним, а он мне - «да с-час!… видишь, чай, - Христа ради подаю!…».

И заявился еще поздравить барин Энтальцев, который прогорелый. В прошлые именины он чужой пирог поднес папашеньке, и его не велели пускать. А в суматохе-то и вошел. Ходит по комнатам, пьет-закусывает, и все предлагает за здоровье дорогого именинничка. Ему отец подарил в прошлые именины свой сюртучок, еще хороший, а у него уж все пуговицы отлетели, и весь замызганный. Подходит к нам - и громко, чуть не кричит:

- Бедные дети!… поздравляю вас с драгоценным именинником… и желаю!… - и вынимает из заднего кармана смятую просвирку.

Я вспомнил, как он сам вынимал просвирку. Клавнюшка сказывал, - ножичком у забора частицы выковыривал, когда ходил поздравлять о. благочинного Копьева. И подумал: может быть, и эту просвирку - сам? А он еще что-то достает из кармана… - и вытащил… заводной волчок-гуделку! И стал шишечкой заводить…

- А это вам, как презент… для утешения скорбей!

И только котел запустить волчок, Сонечка крикнула:

- Что вы делаете?!. не смейте!…

А тут - Василь-Василич, сзади! Схватил его в охапку и поволок на кухню. Вернулся - и начал стулья у стенок устанавливать, чтобы по ровней стояли, и все очень осторожно, на цыпочках, и пальцем все так, на стулья; «тихо… ни-ни!…» - чуть я не засмеялся. Очень он горевал, что все хуже папашеньке, слабость-то его и одолела, хоть он и давал зарок. Наконец-то тетя Люба пришла и велела Маше все со столов убрать и никого больше не принимать, а только батюшку и доктора.

Начали разъезжаться, и темнеть уж стало. А Василь-Василич на стуле задремал. И вдруг - очнулся и говорит:

- Никакого понятия, вни-кнуть… Да как же можно… в та-кой строгой час… Встал бы Иван Иваныч покойный, дедушка ваш!… Как гости ежели загостились шибко, скажет прилично-вежливо… - «гости-гостите, а поедете - простите». И пойдет спать. Ну, всех… как ве-тром!… - ф-фы!…

Приходит, наконец-то, Горкин. Смотрит на все - и велит Василь-Василичу спать идти. Садится с нами и ни словечка не говорит. Так мы и сидим, а уж и темно. Сидим и прислушиваемся, что там. Спальня - рядом. Там матушка, тетя Люба и Анна Ивановна. Слышно - передвигают что-то тяжелое. Выходит Анна Ивановна и шепчет, что батюшку ожидают - читать отходную. Горкин шепчется с Анной Ивановной и уходит с ней в спальню. Сонечка говорит вдруг, ужасным шепотом: «умирает… папашенька…» - и мы начинаем плакать. Тетя Люба просовывает в дверь голову и машет - «Тише!… тише!…». Сонечка просит ее пустить туда, но она не пускает, вытирает глаза платочком и только шепчет:

- Не могу… нельзя… вы уж простились… будете плакать… нельзя тревожить… последние минуты…

И дверь затворяется с этим ужасным писком, тоненьким, жалобным. Вчера говорили Маше помазать маслом, а все этот писк ужасный!

Мы сидим в темноте, прижимаясь друг к дружке, и плачем молча, придавленно, в мохнатую обивку. Я стараюсь думать, что папашенька не совсем умрет, до какого-то срока только… будет там, где-то, поджидать нас. Так говорил Горкин, от Писания. И теперь папашеньку провожают в дальнюю дорогу, будут читать отходную. И все мы уйдем туда, когда придет срок…

Маша зажигает в столовой лампу. Жалобно пищит дверь, выходит Горкин, вытирает глаза красным своим платочком. Садится к нам на диван и шепчет:

- Хорошо его душеньке, легко. И покаялся, и причастился, и особоровался… все - как православному полагается. О. Виктор отходную читает, дабы Пречистая покрыла крылами ангельскими, от смрадного и страшного образа бесовского. Ти-хо уснет папашенька, милые… И Спасителю канон читает, и разрешительную молитву, да отпустится от уз плотских и греховных.

Сестры плачут в покрышку на диване, чтобы не слышно было. Горкин уговаривает меня:

- Да ты послушь… ну, послушь меня, косатик… меня тетя Люба с вами побыть послала, а вы вот… Хотел помолиться там, а вот, пошел… с вами побуду…

Уговаривает и сестриц; а Коля затиснулся за буфет, и вижу я, как дрожат плечи у него.

- Не плачьте, милые… не плачь, Колюньчик… Господи, душа разрывается, а вы… Помолитесь отседа за папашеньку, не плачьте… и его душеньке легче будет, а то она, глядя на вас… трепещется… Послушайте, как о. Виктор хорошо молится за папашеньку.

Дверь в спальню чуть приоткрыта. Слышно печальные вычитывания батюшки. Я узнаю знакомую молитву, какую поют в Великом Посту, - «Душе моя, душе моя… восстани, что спиши? конец приближается…». И что-то про черную ночь, смертную и безлунную… и о последней трубе Страшного Суда. Мне страшно, я вспоминаю-вижу картинку, как отходит Праведник. Шепчу Горкину:

- А они… эти… не могут подступиться, нет?…

- Никак не дерзнут, косатик. В папашеньке-то, ведь, Тело и Кровь Христовы, приобщался давеча. И День Ангела его, Ангел-Хранитель с ним, и святый мученик Сергий Вакх с ним. и Пречистая предстательствует за него.

Я хватаюсь за Горкина, страшно мне. Вижу перед глазами его картинку - «Кончина Праведника». О другой, на какую боялся всегда смотреть, - «Кончина грешника», - страшусь и подумать, вспомнить. Даже у Праведника - они! только не могут подступиться, схватить Душу: два Ангела, в светлых одеждах, распростерли перед ними руки. Но и эта картинка страшная: за изголовьем стоит она - в черном покрывале, - страшный скелет, с острой, тонкой косой, и ждет. А эти, синие и зеленые, с тощими ногами и когтистыми лапами, рогами вперед, с заостренными крыльями, как у огромной летучей мыши, все-таки подступают, тычут во что-то лапами-когтями, будто спорят с Ангелами, трясут злобно рыжими бороденками, как у козла, изгибают тощие голые хвосты, будто крысиные, стараются тайно подползти к одру… - и мне страшно, как бы они не обманули Ангелов, как бы не улучили минутки, когда самый страшный во что-то тычется у себя в лапе, показывает Ангелу и скалит зубы!… - может быть, утаенный грех? - и не схватили бы Душу! Зачем же они спорятся с Ангелами и норовят ближе подползти?…

Открываю глаза, чтобы не видеть, оглядываю столовую, тени, собравшиеся в углах. Хорошо, что теплится лампадка, что Маша зажгла лампу. Гляжу на картонки с пирогами, все путается во мне… Господи, неужели умирает?… вот сейчас, там?… И скорбный, будто умоляющий голос батюшки, как будто страшащийся их, говорит мне - отходит. Вспоминаю только что слышанные слова - «узы разреши…». Какие узы, что это… у-зы?… Дергаю Горкина…

- У-зы… это что - у-зы?… узлы?…

- Да как те… понятней-то?… А чтобы душеньке легче изойти из телесе… а то и ей-то больно. Вот и мол ится о. Виктор - у-зы разрешить. Приросла к телесе-то, вся опутана, будто веревками-узами, с телесе-то. И грехи разрешить, плотские… повязана-связана она грехами плотскими, телесем-то греховным. Вот как срослась она с телесем-то… ну, вот оторвать хошь палец, как больно! А душенька-то со всем телесем срослась, она его живила, кровь ходила через ее, а то бы и не был жив человек. А как приходит ей срок разлучаться, во всем великая боль, и телесе-то уж прах станет, и уж порча пойдет…

От этого мне еще страшней.

Из спальни выходит о. Виктор, а за ним тетя Люба, и притворяет дверь. Батюшка скорбно кивает головой и говорит шепотком, как в церкви перед службой: «что ж, воля Божия… надо принимать с покорностью и смирением». Спрашивает, как лошадка, готова? Тетя Люба говорит Маше, чтобы отвезли батюшку.

Этот сон… - и до сего дня помню.

Будто мы с Горкиным идем по большому, большому лугу, а за лугом будет и Троица. И так мне радостно, что мы на богомольи, и такой день чудесный, жаркий. И вдруг, я вижу, что весь луг покрывается цветами, не простыми цветами, а - живыми! Все цветы движутся, поднимаются из земли на волю. Цветы знакомы, но совсем необыкновенные. Я вижу «желтики», но это огромные «желтики», как подсолнухи. Вижу незабудки, но это не крошечные, а больше георгинов. И белые ромашки, величиной в тарелку; и синие колокольчики, как чашки… и так я рад, что такие огромные цветы, такие яркие, сочные, свежие-свежие, каких еще никогда не видел. Хочу сорвать, хватаю, а они не срываются, тянутся у меня в руке, как мягкие резинки. Я путаюсь в них, кричу Горкину, а он уже далеко ушел. И вдруг, среди этих цветов, под листьями, - множество необыкновенных ягод, сочных-сочных, налившихся до того, что вот-вот сок потечет из них. И ягоды я знаю: это клубника-викторийка, но она огромная, с апельсин. И с ней перепутаны черные-черные вишни и черная смородина, матовые, живые… дышат в цветах, шевелятся, и больше крупной антоновки. У меня дух захватывает от радости, что напал на такие ягоды, вот наберу папашеньке, удивлю-то! кричу и Горкина набирать, а он дальше еще ушел, чуть виднеется на лугу, на самом краю, как мушка. Я хочу сорвать ягоды… а их нет - это не ягоды, а сухой чернослив, в белых крупинках, сахарных. Я кричу Горкину - «черносливу-то… черносливу сколько!…» - и вижу, как Горкин бежит ко мне и машет рукой куда-то. Смотрю туда, и… радость, сердце колотится от счастья!… - скачет на нас отец на Кавказке, в чесучовом пиджаке, прыгает на нем сумочка, и такой он веселый-то-веселый, такой он румяный-загорелый!… и я кричу ему, захлебываясь от радости, - «сколько здесь сахарного черносливу!…» - все сразу потемнело, пахнуло ветром…

Холодно мне, так мне холодно… Кто-то шепчет - «вставай, вставай…».

Мне холодно, снял кто-то одеяло. Кто-то… - Анна Ивановна?… - говорит шепотом, который меня пугает:

- Вставай, помяни папеньку… царство ему небесное… отмучился, отошел… ти-хо отошел… разок воздохнул только… и губками, так вот… будто кисленькое отпил…

Я знаю, что случилось ужасное… - отошел? Я еще весь во сне, в цветах, ягодах… в сахарном черносливе… в радости, от которой даже больно сердцу, так бьется оно во мне… в радости, что отец живой, здоровый!… Вижу прикапанную на подзеркальнике восковую свечку… - светится она в зеркале, и в зеркале вижу, как проходит темная Анна Ивановна. Сестры стоят у двери в спальню, прижав руки с платочками к груди. Я хочу пойти к ним, а ноги пристыли к полу. Слышу - рыдает матушка, вскриками. Шатаясь на ослабевших ногах, я придвигаюсь к двери, гляжу на сестриц… они беззвучно плачут, глядят на меня, говорят мне глазами что-то… Проходит тетя Люба с полотенцем, за ней старушки с тазом, кто-то несет охапку сена. Мы стоим у двери, дверь отворяется, тетя Люба в слезах, чуть слышно шепчет:

- Ах, милые… одну минутку… обмывают…

Вышла в гостиную, стала нас обнимать и плакать. И мы закричали в голос…

 

 

 



Оцените материал:

Читайте также:

  • Стамбул гяуры нынче славят
  • Стрекоза и муравей
  • Бабье лето
  • Школьная программа по литературе для 5 класса
  • Два голубя
  • Летний дождь
  • Лиса и тетерев
  • Цитаты из фильма Господин Никто
  • Пятеро из одного стручка
  • Лён

  • Вернуться назад »