Лето Господне

Рассказы И.С. Шмелева
8eefcfdf5990e441f0fb6f3fad709e21

Иллюстрация к книге Шмелева И.С. 'Лето Господне'

8eefcfdf5990e441f0fb6f3fad709e210">


 

 

В утро Радуницы, во вторник на Фоминой, я просыпаюсь от щебета-журчанья: реполов мой поет! И во всем доме щебет, в свист, в щелканье, - канарейки, скворцы и соловьи. Сегодня «усопший праздник», - называет Горкин: сегодня поедем на могилки, скажем ласковым шепотком: «Христос Воскресе, родимые, усопшие рабы Божие! радуйтеся, все мы теперь воскреснем!» Потому и зовется - Радуница.

Какое утро!… Окна открыты в тополь, и в нем золотисто-зелено. Тополь густой теперь, чуть пропускает солнце, на полу пятна-зайчики, а в тополе такой свет, сквозисто-зеленоватый, живой, - будто бы райский свет. Так и зовем мы с Горкиным. Мы его сами делаем: берем в горстку пучок травы - только сжимать не нужно, а чуть-чуть щелки, - и смотрим через нее на солнце: вот он и райский свет! Такого никак не сделать, а только так, да еще через тополь, утром… только весенним утром, когда еще свежие листочки. Воздух в комнате легкий, майский, чуть будто ладанцем, - это от духового тополя, - с щекотиым холодочком. Я не могу улежать в постели, вскакиваю на подоконник, звоню за ветки, - так все во мне играет! За тополем, на дворе, заливаются петухи и куры, звякают у колодца ведра, тпрукают лошадей, - моют, должно быть, у колодца, - громыхает по крыше кто-то, и слышен Ондрюшкин голос, - «Подвинчивай, турманок!… наддай!… заматывай их, «Хохлун!» - и голос Горкина, какой-то особенный, скрипучий, будто он тужится:

- Го-лубчики мои, ро-димыи… еще чуток, еще!… накры-ы-ли-и отбили «Галочку»!… вот те Христос, отбили!…

Неужели отбили «Галочку»?!. А я и не видал… радость такую… отбили «Галочку»! Я будоражно одеваюсь, путаю сапоги, - нет, так и не поспею. Все на дворе кричат - «Галочку» отбили!… семерых накрыли!…» Слышу голос отца: «свалишься, старый хрыч! сейчас слезай, а то за ворот сволоку!…» И Горкин эалез на крышу! Такая у него слабость к голубям, себя не помнит. Осенью, на Покров, в последний к зиме загон, целиковская стая, - неподалеку от вас Целиков-голубятннк, булочник, - накрыла и завертела нашу, тут и попалась «Галочка», самая Горкина любимица. Ходили мы выкупать, а Целиков отперся: «вашей «Галочки» у нас нет, можете глядеть». Укрыл красавицу, притаил. А она была первая во взгоне коноводка. Как уж она попалась?… Горкин всю зиму горевал - «не иначе, палевый турманишка ихний голову ей вскружил. И вот, отыскалась «Галочка», от-би-ли.

- Вот она, «Галочка» - то наша… иди, милок, скорей, поликуйся! - кричит Горкин, покачивая в горсти «Галочку».

Это - чтобы поцеловал, так духовные люди говорят. Я целую «Галочку» в головку. И Горкин тоже целует-ликует, и все, веселые, любуются на «Галочку», нахваливают пропащую душу. Отец шутит: «да та ли еще? наша словно потоньше была, складней». Нет, самая она, отметинка-белячок под крылышком, а вся - уголек живой. «Галочка» глядит на нас покойно, оранжевым кольчиком глазка. Раскормил ее Целиков, с того и потолстела.

…Лошадей вымыли, проваживают по солнышку. Кавказка все еще с пластырем под холкой, седлать нельзя. Стальную проваживают двое, она артачится, - «оглумная», говорит кузнец. Он ждет со своим припасом. Отец велит ковать помягче, на войлочке, советовал так цыган-мошенник. Вот лошадкой-то наградил, тумбы на улице боится, так и шарахнется. Кузнец говорит, - «не лошадь - лешман». Ковать он ее не любит: бояться - не боится… а глаз у ней нехорош, темный огонь в глазу. По статьям ей цены бы не было, Кавказку как хочет замотает, а вот - «темный огонь в глазу». Отец спрашивает, - и не раз спрашивал, - да что за «темный огонь»? Кузнец молчит, старается над копытом, состругивает, как с мыла, стружки. Стальная дрожит и скалится, двое распяливают ей ремнями передние ноги, третий оттягивает голову. Она ворочает кузнеца, силится вырвать ногу и ляскает зубами. Антипушка онукивает ее и воздыхает: «и лошадкам спокою не дает, всю-то ночь стойло грызет, зверь дикая… кы-ргыз», Горкин не дает мне близко подойти и в глаза не велит глядеть, она не любит. Кузнец потеет, хрипит, - «да сто-ой, лешман!…» Отец говорит - «что ж Федька-цыган не заявляется… сказать ему - сотнягу скину, пускай возьмет». Купила за триста, отдаем аа двести, а Федька не заявляется. Говорят, - «такой же «кыргыз», одна порода - синей масти! «. Отец смеется: верно, что синие. И правда, шерсть на Стальной отливает в синь. «Черти тоже, говорят, синие!» - хрипит кузнец, - «видать не видал, а сказывают бывалые». Дядя Егор кричит с галдареи, утирается полотенцем:

- Не к рукам, вот и синяя, а цены нет лошадке! возьму за сотню, объезжу, - увидишь тогда «синюю»!…

Отец молчит: неприятно ему пожалуй, что говорит дядя ва людях - «не к рукам».

- И сам объезжу! - говорит он. - Кавказка тоже дикая была, сразу.

Он отличный ездок, у англичанина Кинга учился ездить.

- Даром отдадите, Сергей-Ваныч, - и все барыш! - говорит кузнец, заклепывая гвозди: - злая в ей дрожь.

- «Кы-ргыз»! - смеется дядя. - Э, знатоки еловые… о-ве-чьей бы вам масти!…

Стальную подковали. Отец велит Гришке начистить седло и стремена, серебряные-кавказские: поскачет нынче под Воронцово снимать дачу. А сеччас - на кладбище, на Чалом, в шарабане. Гаврила повезет матушку и старших детей на Ворончике, а на Кривой поедем мы с Горкиным, не спеша. Как хорошо-то, Го-споди!… Погода майская, все цветет, и оттого так радостно. И потому еще, что отец поедет снимать дачу, и от него пахнет флердоранжем, и щиплет ласково за щечку, и красивые у него золотые запонки на манжетах, и сам такой красивый… все говорят, красивей-ловчее всех; «огонь, прямо… на сто делов один, а поспевает».

Вчера Горкин заправил свою ковровую сумочку-саквояжик, - ездит по кладбищам, родителей поминать покойных. Дедушки, бабушки… - все у него родители. До вечера будем навещать-христосоваться: поесть захочется, - а там хорошо на травке, на привольи, и черемуха зацвела, и соловьев на Даниловской послушаем, и с покойничками душу отведем-повоздыхаем.

Сегодня все тронутся, кто куда, а больше в Даниловку, - замоскворецкая палестина наша. А нам за три заставы надо. Первое - за Рогожскую, на Ново-Благословенное, там все наши, которые по старой вере, да не совсем, а по-новоблагословенному, с прабабушки Устиньи. Она на раскола наполовину вышла, а старики были самые раскольные, стояли за старую веру крепко, даже дрались в Соборе при Царице, и она палками велела их разгонять, «за озорство такое», - в книгах написано старинных, про дедушек. Там и дедушка Иван Иваныч покоится. А потом - за Пресню, на Ваганьково, там матушкина родня, и Палагея Ивановна, которая кончину свою провидела, на масленой отошла, знала всю тайную премудрость. Уж потом только вспомнили, как с отцом такая беда случилась… - сказала она ему в Филиповкн на его слова, что думает вот «ледяной дом» делать: «да, да… горячая голова…» - и пощупала ему голову: «надо ледку, надо… остынет». А потом мы - за Серпуховку, на Даниловское: там Мартын-плотник упокояетсн, который Царю «аршинчик» уделал, и другие, кто когда-то у нас работал, еще при дедушке, - уважить надо. А потом и в Донской монастырь, совсем близко: там новое гнездышко завилось, братик Сережечка там, младенчик, и отец местечко себе откупил, и матушке, - чистое кладбище, солидное, у яблонного сада. Не надо бы отбиваться, Горкин говорит, - «что ж разнобой-то делать, срок-то когда придет, одни тама восстанут, другие тама поодаль… вместе-то бы складней… - да так уж пожелалось папашеньке, Сережечку-то любил, поближе приспособил - отделился». Возьмем яичек крашеных закусить, лучку зеленого, кваску там… закусим на могилках, духовно потрапезнуем с усопшими. Черемухи наломаем на Даниловском, там сила всегда черемухи. Знакомых повстречаем, все туда на свиданьице оберутся, - Анюта с Домной Панферовной всегда в Радуницу на Ваганьковском бывают. Душесрасительно побеседуем-повоздыхаем.

Шарабан заложен, слева сидит Ондрейка в казакине.

Отец, в свежем чесучовом пиджаке, в верховых сапогах, у бока сумочка на ремешке, - с ней и верхом ездит, - скок на подножку, в верховой шапочке, молодчиком, тянет ко мне два пальца, подмигивает, а я подставляю щечку. Ласково прищепляет и говорит, прищурясь: «с собой, что ль, взять?… да некуда брать и торопиться надо… с Горкиным веселей тебе, слушайся его», В воротах навстречу ему Василь-Василич. Отец кричит:

- На кладбище, скоро ворочусь… оседлать Стальную, крепче затягивать, надувается, шельма, догляди!…

И затрепало полой чесучового пиджака за шарабаном.

Василь-Василичу охота с нами, да завтра наем рабочих, а взять - греха с ним не оберешься. Он провожает нас и говорит:

- Эх, люблю я черемуху ломать… помянул бы родителев!…

А Горкин ему, жалеючи:

- Евпраксеюшку-то забыл… Сидор-Карпыча?…

Он покоряется: помнит, как поминал в прошедшем году о. протодьякона, который до Примагентова был у нас, - насилу отмочили под колодцем. Легкий воздух так действует, и хорошие люди вспоминаются, и черемуха там томит, и соловьи поют к ночи… Я спрашиваю - «это чего такое - Евпраксеюшка-Сидор-Карпыч?». А это когда нашли Василь-Василича на Даниловском, два дни искали. Сидит - лика не узнать, под крестиком, и рыдает-рыдает-поминает, старинную песенку чуть везет:



Государь мой ба-тюшка,

Сидор Карпович…

А скажи, родименький,

Когда ты помрешь!.,

В се-реду. баушка, в се-реду…

В се-реду, Пахомовна-а, в се-э-реду-у…



Навзрыд рыдает - и головой в могилку, от горести. А это он будто на протодьяконовой могиле убивается: уж оченно хороший человек был протодьякон, гостеприимный очень. А могилка-то оказалась не протодьяконова, а какого-то незнакомого младенчика Евпраксеи, - «жития ей было два месяца и семь дней». А через жалостливый характер все.

Едем сначала на Ваганьково, за Пресню. Везет Антипушка на Кривой, довольный, что отпросили его с нами. На Ваганьковском помянули Палагею Ивановну, яичка покрошили, панихидку отпели, повоздыхали; Говриилу-Екатерину помянули… я-то их не знавал, а Горкин знал, - родители это матушкины, люди самостоятельные были, ничего. А Палагея Ивановна, святой человек, премудрая была, ума палата, всякие приговорки знала, - послушать бы! Посокрушались, как мало пожила, за шестьдесят только-только переступила. Попеняли нам сторожа, чего мы яичком сорим, цельным полагается поминать родителев. А это им чтобы обобрать потом. А мы птичкам Господним покрошили, они и помянут за упокой. По всему кладбищу только и слышно, с семи концов, - то «Христос Воскресе из мертвых», то «вечная память», то «со духи праведных…» - душа возносится! А сверху грачи кричат, такой-то веселый гомон. Походили по кладбищу, знакомых навестили, много нашлось. Нашли один памятник, высокий, зеленой меди, будто большая пасха, и написано на нем, вылито, медными словами: «Девица, Певица и Музыканша», - мы даже подивились, уж так торжественно! И самую ту «Девицу» увидали, за стеклышком, на крашеном портрете; молоденькая красавица, и ангельские у ней кудри по щекам, и глаза ангельские. Антипушка пожалел-повоздыхал: молоденькая-то какая - и померла! «Ее, Михал Панкратыч, говорит, там уж, поди, в ангелы прямо приписали?» Неизвестно, какого поведения была, а так глядеться, очень подходит к ангелам, как они пишутся… и пеньем, может, заслужит чин.

И повстречали радость!

Неподалеку от той «Девицы» - Домна Панферовна, с Анютой, на могилке дочки своей сидит, и молочной яишницей поминают. Надо, говорит, обязательно молочной яишницей поминать на Радуницу, по поминовенному уставу установлено, в радостное поминовение. По ложечке помянули, уж по уставу чтобы. Спросили ее про ту ангельскую «Девицу», а она про нее все знает! «Не, не удостоится», - говорит, это уж ей известно. Антипушка стал поспрашивать, а она губы поджала только, будто обиделась. Сказала только, подумавши: «певчий с теятров застрелился от нее, а другой, суконщик-фабрикант, медный ей «мазолей» воздвиг, - пасху эту; на Пасху она преставилась… а написал неправильно». А чего неправильно - не сказала. Пришлось нам расстаться с ними. Они на Миусовское поехали; муж покойный, пачпортнст квартальный, там упокояется, - и яишницу повезли. А мы на Ново-Благословенное потрусили, через всю Москву.

Тихое совсем кладбище, все кресты под накрышкой, «голубцами», как избушки. Люди все ходят чинно, все бородатые, в долгих кафтанах, а женщины все в шалях, в платочках черных, а девицы в беленьких платочках, как птички чистенькие. И у всех сытовая кутья, «черная», из пареной пшеницы. И многие с лестовками, а то и с курильницами-ладанницани, окуривают могилки. И все такие-то строгие по виду. А свечки не белены, а бурые, медвяные, пчела живая. Так нам понравилось, очень уж все порядливо… даже и пожалели мы, что не по старинной вере. А уж батюшки нам служили… - так-то истово-благолепно, и пели не - «смертию смерть поправ», а по-старинному, старокнижному - «смертию на смерть наступи»! А напев у них, - это вот «смертию на смерть наступи», - ну, будто хороводное-веселое, как в деревне. Говорят, - стародревнее то пение, апостольское. Апостолы так пели.

Поклонились прабабушке Устинии. Могилка у ней зеленая-травяная, мягкая, - камня она не пожелала, а Крест только. А у дедушки камень, а на камне «адамова голова» с костями, смотреть жуть. Помянули их, какие правильные были люди, повоздыхали над ними, поскучали под вербушкой, Горкин тут и схватился: вербочку-то забыли дома! А мы нарочно свяченую вербу в бутылку тогда поставили, в Вербное Воскресенье: вот на Радуницу и посадим у дедушки в головах, а Мартыну посадим на Даниловском. И верба уж белые корешки дала, и листочки уж пробивались-маслились… - и забыли! А это от расстройства, Горкин еще с Егорьева Дня расстроился: бывает так, навалится и навалится тоска. Только утром «Галочка» порадовала маленько, а после еще тоска, и на кладбище даже не хотелось ехать, - Горкин уж мне потом поведал. Немного посидели - заторопился он: на Даниловское - и домой.

Приехали на Даниловское - си-ла народу! Попросили сторожа Кривую посторожить, а то цыганы похаживают.

- Да, говорит, приг лядываются цыганишки, могут на Радуницу и обрадовать за милу душу. Да на вашу-то не позарятся, пролетка разве… да и от пролетки-то вашей кака корысть? всего и звания-то - звон один.

Стало обидно Горкину за Кривую, сказал:

- Ты не гляди, что она уж в ерша пошла… побежит домой - соколу не угнаться.

- Ну, говорит, буду сокола вашего стеречь.

Дали ему пятак задатку.

Батюшку и не дозваться. Пятеро батюшек - и все в разгоне, очень народу много, череду ждать до вечера. Пропели сами «Христос Воскресе» и канон пасхальный, Горкин из поминаньица усопшие имена почитал распевно, яички покрошили… Сказали шепотком - «прощай покуда, Мартынушка, до радостного утра!…» - домой торопиться надо. А народ все простой, сидят по лужкам у кладбища, поминают, воблу об березы обивают, помягче чтобы, донышки к небу обернули, - тризну, понятно, правят. И мы подзакусили, попили кваску за тризну. Пошли к пруду, черемуху ломать. Пруд старинный, глухой-глухой, дна, говорят, не достать. Бывалые сказывали, - тут огромаднейший сом живет, как кит-рыба, в омуте увяз, когда еще тут река в старину текла, - и такой-то старый да грузный, ему и не подняться со дну, - один раз только какой-то фабричный его видал, на зорьке. Да после тризны-то всяко, говорят, увидишь. А черемуха вся обломана. Несут ее целыми кустами. Говорят - подале ступайте, там ее сила нетусветная. Стали поглуше забирать-искать, черемухи нет и нет, обломано. Горкин опять схватился:

- Ах, я, старый дурак… Гришу-то не проведали, его могилку!…

А это про мальчика Гришу он, который с мостков упал, - Горкин все каялся, будто это через него упал, - к высоте его приучал, - и на него питимью наложил суд, а самого оправил, - рассказывал он мне, когда к Троице мы ходили. Ну, купили на пятак черемухи у старого старика, а уж к вечеру дело, домой пора. Порадовались черемухе, все в нее головами нюхали, самая-то весна. Антипушка и припомнил, - ломал, бывало, черемуху, молодым. И песенку припомнил.

- Певали у вас так? - Горкина спрашивает. - «И я черемуху ломала, духовитую вязала…» как-то это… забыл. Да-а… «Головушку разломило… всюю тело растомило… всю-то ночку не спала, все-то милова ждала…» А дальше вот и забыл, не упомню.

А Горкин отплевывается, - «нашел время, дурак старый…» - заторопил нас: скорей-скорей, припоздали! А Гришу-то?… - Ну, Гриша нас простит, скорей-скорей… - Всполошился, руки даже дрожат. Стали спрашивать, а как же в трактир чайку попить завернуть хотели, у Серпуховской заставы?…

- Ну, завернем, на полчасика, - говорит; чайку-то любил попить, да и с копченой селедки смерть пить хочется. - Все было ничего, легко… а как у бабушки Устиньи сидели на могилке, что-то меня, словно, толконуло… томление во мне стало, мочи нет.

А трактирщик знакомый у заставы, гостеприимный, ботвиньицей стал угощать с судачком сушеным, и по рюмочке они выпили. Только половой принес чайники, а тут кирпичники входят, кирпич везут из-под Воробьевки. Начали разговор, народ что-то залюбопытствовал. Подходит к нам хозяин и говорит, опасливо так; «человека лошадь убила, на их глазах по соше волочила, замертво повезли, перехватили лошадь кирпичники, верхом ехал, чисто одет… всю голову о сошу разбило, нога в стремю запуталась…»

Как он сказал, так мы и обомлели. Стали кирпичников спрашивать, какой человек, в какой одежде… Говорят, в белом спиджаке, и сумочка при нем, самостоятельный, видать… такой из себя кра-си-вый… и золотые часы на нем, целехоньки! А тут еще подошли двое киртичников, толковей рассказали:

- Нам хорошо известен тот человек, подрядчик с Калужской улицы, хороший человек, уважительный… - нашу фамилию и назвали! - Уложили его на кирпичи, рогожку подкинули и травки под голова, мягко… домой еле жива повезли. И не стонул даже, залился кровью, места живого не осталось. И спиджак прямо весь черный стал, с крови… не дай Бог!…

Бросили мы чай, погнали. Горкин молитву творит, а я ничего не понимаю, будто это неправда… а так, нарочно. Только-только веселый был, за щечку меня держал… - неправда, не было ничего! И кирпичники… - все неправда, так. Если бы правда, я плакал бы, а я не плачу, и Горкин не плачет, и Антипушка не плачет, а только настегивает Кривую. Вдруг Горкин и говорит:

- Вот Бушуй-то как чуял-выл… и во мне тревога все, на кладбище будто что в душу толконуло…

И заплакал, тоненьким голоском… - Голову в руки спрятал и затресся. И я стал плакать. Антипушка крикнул - «народу что в воротах толпится!…». Уж мы подъехали. Говорят - «хозяина привезли, лошадь разбила… а еще жив был, водицы просил, как сымали его с кирпича». И наш гробовщик Базыкин, молодой, доглядывает, тут же; Горкин на него замахал: «креста на тебе нету!… человек живой, а ты!…» Он за народ и схоронился, совестно ему стало. Говорят, - доктора привезли уж, и доктор Клин, Крап Ерастыч, сказал: «голова цела, кости целы, - выправится!.

Потшли мы с Горкиным в дом, на цыпочках, а там Василь-Василич, в передней на табуретке сидит, лица нет. И в уголку на полу - тряпка словно ржавые такие пятна… Горкин папашенькин пиджачок признал, которые чесучовый был. А Василь-Василич замахал на нас, и шепотком, так страшно:

- Не велено тревожить, ни Бо-же мой!… Ледом голову обложи, бредит!…

Велел в мастерскую идти, все там прижухнулись, мамашенька только с доктором.

Вышли мы в верхние сени, Горкин и закричал в окошко, не своим голосом:

- У-у, злая сила!… - и кулаком погрозил.

А это он на Стальную. И я вижу: привязана Стальная у сарая, скучная, повислая, висят стремена, седло набок. И вспомнилось мне страшное слово кузнеца: «темный огонь в глазу».

 

 

 



Оцените материал:

Читайте также:

  • Стамбул гяуры нынче славят
  • Стрекоза и муравей
  • Бабье лето
  • Школьная программа по литературе для 5 класса
  • Два голубя
  • Летний дождь
  • Лиса и тетерев
  • Цитаты из фильма Господин Никто
  • Пятеро из одного стручка
  • Лён

  • Вернуться назад »